— Сынок, ты чей?
— Питерский, Алешка.
— Марьин сын? Это — радость. Ну, малый, выручай меня.
— Ху, дядя, — сказал Алешка поблескивая глазами, — кто это тебя так отделал?
— Белые казаки, брат.
— А ты им тоже, чай, понаклал?
— Само собой… Ну-ка, лети скорей к Степану. Скажи: Аникея Борисовича избитого привезли.
— Дядя, а ведь Степана взяли сегодня…
— Ай, ай, — проговорил Аникей Борисович. — Плохо наше дело. Тогда тебе придется… Ты смелый?
— Ничего, смелый. Одних пауков боюсь.
— Ну? — Аникей Борисович присел и отчетливо, шопотом стал говорить: — Лети, Алексей, на станцию Чир. Там увидишь эшелон с бойцами — Морозовский отряд… Тебя, конечно, остановят. Может, стрелять будут, — ничего не бойся… Возьми у мамки белый платочек и помахивай… Тебя схватят: «Кто? Куда? Зачем?» Ты говори: от Аникея Борисовича посол. Вели себя вести к начальнику, Яхиму Щаденко… Ему, видишь, дали знать, что здесь казаки поскидали советы, он и прибыл… Яхиму скажи: самое позднее — завтра утром — Аникея Борисовича будут расстреливать. Яхим, верно, пошлет бойцов меня выручать, ты их прямо веди сюда… Все понял?
— Понял, — часто моргая, сказал Алешка. — Ладно, это я сделаю…
— Молодец. Вы все такие, питерские…
— Дядя, а как я до станции добегу? Далеко.
— Чай, верхом надо, дурачок.
— Ой, верхом. Я упаду…
— Какой же ты смелый, — упаду. Я Степанову лошадь знаю, она умная лошадь: упадешь — она остановится. Упадешь — опять влезешь…
— Ну, ладно, что ли, — сказал Алешка. (С минуту еще глядел в щель на Аникея Борисовича.) Вздохнул: — Сделаю.
Он осторожно, оглядываясь, пошел по огороду — побежал, перелез через плетень.
Скоро настали и сумерки. Аникей Борисович лег на то место на полу, куда упал, когда его втолкнули в избенку. Лучше всего было задремать, но не мог: то прислушивался, не идут ли за ним — тащить на допрос к атаману, то беспокоили мысли, что мальчишечка заробеет, не даст знать Яхиму. Мучила жажда. Хотелось холодного арбуза.
На атамановом дворе начал кричать человек: «Ой, братцы… Ой, что вы делаете!..» По крику понятно, что пороли человека не лозой — шомполами. От гнева у Аникея Борисовича едва не разорвало грудь, сердце стучало в половицы. Лежал не шевелясь. Вечер скоро померк совсем. Утихли звуки на дворе. Ночь была темная, заволоченная. Пахло дождем.
Когда на железную крышу упали первые капли и зашумел несильный весенний, теплый дождь, Аникей Борисович вдруг заснул, заснул так крепко, что только от грохота ручных гранат — где-то рядом — одурело вскочил, привалился у двери к бревенчатой стене.
Рвались гранаты… Раздались выстрелы… Дикие крики… Тяжелый, бешеный топот ног… Торопливые голоса: «Где он? Где он?»
Пискливый голосишко Алешки: «Здесь, здесь, товарищи…»
Дверь начали трясти и рвать, — затряслась избенка. Ворвались горячо дышащие люди… Аникей Борисович засопел, протягивая руки… Его подхватили, потащили на дождь, пахнущий дорожной пылью, тополевыми листьями.
— Бечь сам можешь, Аникей Борисович? Бегим… Туточко недалеко. Яхим за тобой коляску прислал…
Весенний ветер гнал над степью клочья паровозных дымов. Редкие облака плыли, как белые дымы в синеве, тени от них летели по металлически черным полосам пашен, по бурьянам брошенных полей. Летели тревожные свисты паровозов. Поезда растянулись от края до края степи.
Шестьдесят эшелонов 5-й армии Ворошилова медленно ползли из Луганска в Миллерово, чтобы оттуда свернуть на север из немецкого окружения.
В классных — помятых, заржавленных вагонах, в товарных — с изломанными дверями и боками, на платформах — увозилось имущество: горы артиллерийских снарядов, пушки с задранными стволами, охапки винтовок, цинковые ящики с патронами, листовое железо, стальные болванки, машины и станки, кое-как прикрытые брезентами и рогожами, ящики с консервами и сахаром, шпалы, рельсы. На иных платформах был навален домашний скарб — кровати, узлы, клетки с птицами.
Блеяли овцы, козы, визжали поросята, какой-нибудь самоварный поднос или зеркало, приткнутое боком, пускало солнечные зайчики далеко в степь. На крышах вагонов, развалясь, покуривали пулеметчики у пулеметов. На вагонных ступеньках сидели дети. Сбоку поездов брел скот — коровы и лошади.
Вереницы эшелонов, оглашая степь паровозными свистами, громыхая сцепами, часто останавливались. Табуны мальчишек — босиком по весенней траве — мчались вперед…
Но вот, покрывая детские веселые крики, лязг железа, свисты паровозов, слышалось знакомое грозное жужжание. С неба, поблескивая, падал серебристый германский самолет.
Начиналась стрельба с крыш, площадок и платформ… Скакали верховые, отгоняя скот подальше от полотна. Женщины отчаянно махали руками из окон, зовя детей. Самолет, свирепо ревя, проносился невысоко, от крыла его отделялся черный шарик… «Ложись! Ложись!» — кричали отовсюду тем, кто был в поле. Бомба, коснувшись земли, рвалась, подбрасывая в ржавом дыме пыль, щепы, и часто грохот разрыва замирал в жалобном крике ребенка, или корова неуклюже бежала прочь от стада, волоча за собой синие кишки.
Случилось то, что говорил Ворошилов в салон-вагоне на станции Кабанье.
Главштаб приказал во что бы то ни стало опять занять Сватово. Исполняя приказ, Ворошилов выбил немцев с ветряных мельниц на буграх у села близ Сватова, сбил их батарею, и, так как конницы у него не было, бойцы долго гнались, пешие, за вскачь уходившими пушками. Начштаба Коля Руднев послал донесение главштабу: «Все пока в нашу пользу. Экстренно высылайте две сотни кавалерии и две батареи. Возьмем Сватово».